Новости библиотеки
Советуем почитать
Советуем почитать
![]() |
Когда мы говорим о 1812 годе, первыми приходят на ум «дубина народной войны», Пьер в цилиндре на Бородинском поле, дуб на Лысой Горе, «мысль семейная». Эпоха так тесно сплелась с мифом, что для среднего россиянина Наполеон и Андрей Болконский — фигуры одного порядка. |
Героев в романе много: несколько дворянских фамилий, у каждой из которых своя проблема (в Смоленске 1812 года все семьи — несчастны), крестьяне, чиновники, офицеры. Тем удивительней, что Яковлевой удается никого не потерять и мягко вести читателя по сюжету, как между комнатами в иммерсивном театре или аттракционами в парке. Сравнение с аттракционом тут не просто так приходит в голову: автор как будто решила создать тематический парк «Россия 1812 года», но за неимением бюджета сделала это в прозе. Вот здесь у нас бал: дамы, кавалеры, мазурка, лорнет, «мне было обещано», «какой скандал». Справа вы можете видеть игру в карты: шампанское, доломан расстегнут на груди, «я еще обязательно отыграюсь», шулер банкует с лукавой усмешкой. Вот Наполеон: шляпа, рука за пазухой, «нашествие начинается». Вот тут, извольте посмотреть, дуэль: рассвет, секунданты, пистолеты, барьер. А там вон оборотень заканчивает свое кровавое пиршество. Нет, погодите, это в программу не входило.
В общем, получается репертуар группы «Белый орел», только булка не хрустит. И все-таки нет, не совсем то. Во-первых, мутит воду сам главный герой, Бурмин: он не патриот, нелюдимый, крестьянам дал волю, по ночам гуляет в лесу, двери чиновников чуть ли не ногой распахивает. Это не говоря о ликантропии, которую он пытается вылечить. Он рад бы не привлекать к себе внимание и тихо самому разобраться со своими проблемами, вот только дворянин всегда на виду, тем более, ведущий себя так странно. За ним интересно следить, пусть и как герой он скорее пассивен: чаще реагирует на обстоятельства, а не предпринимает что-то сам. Во-вторых, царская Россия у Яковлевой — крайне неуютное место, плохо совместимое с представлениями об идиллии. Тут разоряются, торгуют людьми, борются за местечко повыше в социальной иерархии, уничтожают репутации развлечения ради. Случайное сексуальное приключение, став достоянием общественности, может стоить человеку положения в обществе.
— Что же прикажете мне теперь делать? — прошептала Алина. Но не расплакалась.
— Не ревёшь. Молодец, — кивнула старуха. — Что делать... В мои года нравы были проще. Всё можно было покрыть деньгами. А нынче... Ох, детка, — вздохнула она, словно вспомнила о другой. Тоже попавшей в беду. Покачала головой: — Нынче прощают всё и без денег. Любой разврат, любое преступление. Если только на виду всё тишь да гладь. Пригни голову. Умолкни. Упроси маменьку и папеньку пожить в деревне. Увезти за границу. Потом вернись. Скромно, тихонько, бочком. Пресмыкнись. Покажи, что ты тише воды ниже травы. Может, сойдёт.
Алина усмехнулась:
— Тихонько? Пресмыкнуться?! Перед кем? Перед глупыми квочками?
Старуха печально глядела на её гнев.
— Квочки пребольно клюются. Могут и заклевать.
Яковлева с большим вниманием к деталям описывает этот мир, который, кажется, вот-вот разорвет от раздирающих его противоречий и угрозы войны. Правда, то и дело проскакивают — не сказать ляпы, скорее странности. Преступления здесь расследуют дознаватели, появившиеся в полиции только в 1860-е. Годы с 1805 по 1812 Россия проводит мирно, хотя вообще-то до 1807 года продолжалась кровавая Польская война, которая едва не стоила Петербургу всех сухопутных войск, а на морях шла война с Британией. Великая армия Наполеона в «Нашествии» практически сразу после вторжения оказывается у ворот Смоленска — в реальности от Немана до Смоленска шестьсот километров, которые французы покрывали два месяца, потеряв при этом четверть армии. И так далее. Историк в недоумении водит карандашом по бумаге, пока критик задумывается, зачем эти ляпы Яковлевой: ведь по многим сценам видно, как она кропотливо изучила эпоху.
Тут надо снова вернуться к «Войне и миру». Там тоже семь лет между Аустерлицем и Бородино проходят на «таймскипе», а армия Наполеона кажется апокалиптической угрозой, перед которой русские войска до поры до времени бессильны. Я догадываюсь, что хотела сделать Яковлева: раз уж реальность и толстовский миф так сплелись, надо этот миф взломать и хорошенько в нем покопаться. Не зря тут упоминают персонажей «Войны и мира»: герои Яковлевой смотрят на те же события, что и Болконские с Ростовыми, только своими глазами.
Связь с каноном тем плотнее, чем больше его текстов обыгрываются в романе. Отвергнутая возлюбленная замужем за генералом и вдруг встречает на балу старую любовь, явившуюся словно ниоткуда — ничего не напоминает? Глупая дуэль заканчивается трагедией. Старая барыня держит крестьянин-егеря в качестве секс-работника. Даже Порфирий Петрович здесь появляется в виде не то тайного, не то статского советника Норова — такой же хитрый и готовый поступиться принципами ради цели. Яковлева не в первый раз играет с каноном: в «Поэтах и джентльменах» классики становились супергероями, а в «Азбуке любви» они же учили подростков целоваться.
Что отличает «Нашествие» от классики — нюансы. Зависть дворян к зажиточным крестьянам, которые проявляют деловую хватку и быстро богатеют. Стремительно разоряющиеся семейства, которые держатся на предприимчивости дочерей — именно они «менеджерят» долги и предупреждают расходы. Дворяне настолько бедные, что вынуждены жить в дорожных каретах и «продавать» дочерей в брак первому встречному.
Но главное — крестьяне. Ноунеймы русской литературы, которые по-настоящему заинтересовали своих эксплуататоров только в канун освобождения. В последние годы у читателей проснулся интерес к «крестьянскому взгляду» на царизм. Сборник записанных крестьянских историй «Серый мужик», вышедший в издательстве Common Place, становится интеллектуальным бестселлером. На конференциях обсуждают возможность появления российского аналога slave studies («исследования рабства»), а Евгения Некрасова в «Коже» проводит прямую параллель между крепостничеством и рабством в США, рисуя картину эксплуатации в масштабе половины земного шара. Марина Степнова в «Саду» показывает упадок общинного хозяйства и зачервивленных крестьянских детей (за что получила упреки от читателей). Яковлева тоже возвращает крестьянам голос, разрывая плотную ткань канона и показывая, на чьих плечах держались те самые балы, дорогие выезды, поступления в гвардию и прочие дворянские развлечения. Крестьяне — не безликая толпа, а сообщество со своими представлениями о реальности и правилами поведения. Они угроза — и когда жестокий помещик Шишкин сулит им наказание за ослушание, переживаешь скорее не за мужиков, а за жизнь самого Шишкина.
Как оказалось, не зря. Крестьяне у Яковлевой только и ждут, что вцепиться в горло вчерашним хозяевам, и ликантропия тут совсем ни при чем.
За окнами начинало сереть утро. Высокий красивый лакей обходил вокруг разорённого стола. Собирал и укладывал серебряные приборы, чтобы отнести в мойку. Взял бокал с недопитым вином. Подержал. Посмотрел на свет. Поднял, как бы приветствуя кого-то. Поставил на стол.
— Не допьёшь? — спросил женский голос.
Лакей надменно приподнял брови, всё так же занимаясь своим делом:
— Объедки — для свиней. Горничная девка Анфиса зачарованно смотрела на него. Он так был красив! Красивей молодого графа. Вот кому бы графом быть. Хорош был бы — хоть в мундире, хоть во фраке. А родился холопом, рабом — и хоть тресни.
— А мы не свиньи разве? — спросила.
— Про вас, Анфиса Пална, не знаю. А я сам решаю, кем мне быть.
— Лакеем, — поддела она.
Он невозмутимо укладывал вилки, ножи. Бережно. Чего ж колотить да царапать.
— Сейчас лакеем. Потом — посмотрим.
Тем заметнее, что оборотни для Яковлевой — скорее сюжетный механизм, нежели предмет интереса. Очевидная метафора: обстановка накалилась настолько, что из людей наружу рвется звериное начало. Мы так и не узнаем, откуда здесь взялись ликантропы и почему скорость превращения человека в зверя зависит исключительно от авторской прихоти: то ли оно занимает несколько недель, то ли достаточно одной ночи. С другой стороны, разве так и не выглядит крестьянский фольклор? В нем странные вещи просто происходят, выявляя назревшие противоречия и скрытое недовольство крепостными порядками.
В конечном итоге, Яковлева средствами фантастики проделывает работу, которую русской литературе предстоит проделать с каноном (то, чем занимался проект «камон канон»): переосмыслить его, полистать пропущенные страницы и встретиться с неприятной стороной, на которую не хочется обращать внимание. Потому что литература — не шеренга истуканов, запертая на постаментах внутри воображаемого пантеона культуры, а — живая материя, с которой мы взаимодействуем каждый день. Не надо стесняться классики, не надо перед ней благоговеть: нужно задавать вопросы и задумываться о своем отношении к ней. Потому что осмысление своего прошлого — это работа, которую предстоит делать каждой культуре, если она хочет двигаться в будущее. И это работа, которая назрела у нас давно, задолго до 24 февраля. А то, что пока за нее отвечают оборотни да говорящие медведи из «Кожи», — почему бы и нет? Без призраков Анны Радклиф и мрачных стен Отранто не было бы и реализма. Фантастика всегда реагирует первой — за то и любим.
![]() |
Я не знаю, что будет с вами, когда вы сядете читать «Протагониста» Аси Володиной — я пишу об этом романе из точки мрака. Чувствую тебя тем самым протагонистом, главным, но невидимым и немым персонажем. Персонажем, за которого все что-то решают, чьи действия пытаются интерпретировать. И он — Никита из романа — точно уже ничего не может с этим сделать. Потому что мертв. |
За масками скрываются те, чьи жизненные стратегии укладываются в значение этих глаголов. Это герои, с которыми жизнь сталкивала протагониста Никиту. Они могли быть практически кем угодно — потому что, как выяснится, степень сближения с человеком далеко не всегда гарантирует понимание. Эти маски — аллегория тех масок, которые мы надеваем каждый день на людях. И эти же маски — прямое указание на время действия, коронавирусный год. Но они еще, вместе с эпиграфами к каждой главе — отсылка к древнегреческим трагедиям. Именно связь с трагедиями и дает ответ на вопрос, почему же погиб Никита: просто это был рок, фатум, судьба — хотя не все герои будут с этим согласны.
Так вот, Кристина как-то сказала: линии на левой руке — то, что нам дано, а линии на правой — то, что мы делаем со своей жизнью сами. Я во все это не верю, конечно, но, выходит, что даже если верить, можно быть больше того, что тебе дано. Можно быть другим. Никакой судьбы. Никакого предопределения. Ничего такого. Мне нравится так думать.
За масками скрываются типажи, окружающие и нас. Первая маска, «бледная, с взъерошенными волосами», — преподавательница вуза Ирина Михайловна, тихая женщина, которая всегда ведет себя в соответствии с правилами. Столкнувшись с несправедливыми обвинениями, она покорно с ними соглашается, однако в самый последний момент делает решительный шаг: приходит на похороны своего студента — и благодаря этому зарабатывает прощение. Вторая маска, «остриженная дева», — студентка Академии Женя, всю жизнь ее заставляют быть «быстрее-выше-сильнее». В конце концов она ломается, зато потом у нее случается личный хэппи-энд.
Она ожидала, что Ирина Михайловна разозлится, но та только покачала головой.
— Ты уверена, что стоит?
Тогда взорвалась Женя:
— Я устала, устала, устала! Я так давно устала! Ирина Михайловна, вы даже не представляете...
— Представляю.
Или вот маска «менее бледного» — Алеши, бледность которого «объясняется недугом, иногда любовным», — надета на юношу, который борется с серьезным ментальным заболеванием, и для него быть «как все» — та еще задача. А есть маска «кожаной» — женщины средних лет, за спиной которой бандитские разборки девяностых и драматизация любой ситуации, из-за чего с ней нормально не могут общаться даже ее сын и дочь. Каждый день в ее собственных глазах — сплошное преодоление невзгод и нелюбви.
За монологами этих масок кроются не только судьбы людей, но и их чувство вины — каждая считает, что она причастна к гибели Никиты, а то и является истинной причиной его смерти. Никита оставил предсмертную записку, и она всех ужасает, но мало что объясняет. «Протагонист» показывает, сколь зациклен на себе человек: даже думая о смерти другого, он на самом деле думает об одном лишь себе, своей роли в жизни постороннего, о себе, о себе, о себе.
И почти все маски «Протагониста» остаются при собственном мнении, сделав до этого то, что считали нужным. И знаете что? Жизнь каждого из них продолжается, несмотря на разночтения и несогласия. Судя по финалу книги, продолжается довольно неплохо. Потому что они выбрали действовать, пока живы.
![]() |
Небольшая, но остросюжетная история представляет собой путешествие сразу в двух измерениях. Фабула этой роуд-стори — поездка на стареньком трейлере по Германии, от Рейнхардсвальда до Альп. Юная девушка Паула, переживающая потерю младшего брата, неожиданно для себя соглашается сопровождать старика Гельмута, везущего урну с прахом своей любимой в Южный Тироль. А невидимый глазу путь души героини — от отчаяния к целеустремленности — запечатлен в ее внутренних монологах, обращенных к брату. В начале каждой главы этот путь изображен в виде траектории движения со дна Марианской впадины, которая олицетворяет глубину горя. |
Образ Марианской впадины найден весьма удачно. В психологии схемы, описывающие стадии горя, имеют вид параболы, то есть напоминают рельеф этого самого глубокого на планете природного океанического желоба. Но если уж быть точнее — ни склон впадины, ни путь к восстановлению после утраты не подобны прямым линиям, пусть и восходящим. На этом пути множество провалов, преодоление которых в итоге все равно приводит к движению вверх. Да и сами психологи признают, что известная схема «отрицание — гнев — торг — депрессия — принятие» может выглядеть по-разному в каждом отдельном случае. Вот и в романе два героя, переживающие утрату любимых, абсолютно разные, насколько могут отличаться смертельно больной старик-вдовец и здоровая девушка, у которой никогда не было отношений, педант и неряха. Но совместный путь и откровенные разговоры удивительным образом выявляют общее между ними — начиная с обстоятельств смерти членов их семей до проявлений горя. Паула, которая до встречи со стариком Гельмутом не могла обсуждать с психологом ничего, кроме любимых макарон, наконец-то сумела сформулировать, что и почему болит. Гельмут, чувствовавший себя одиноким, обрел родную душу.
Постепенно, километр за километром, разговор за разговором ледяная вода Марианской впадины теплеет, светлеет. Но не только задушевные беседы помогают человеку справиться с горем. Эта история — о взаимопомощи и о любви к тому, кто в первый момент показался отталкивающим. Паула привязывается к старику через сострадание к его потерям, к его смертельной болезни, но, кроме жалости, она начинает чувствовать уважение к стойкости и жизнелюбию Гельмута. Он, в свою очередь, проходит путь от презрения к бестолковой девице, вставшей на его пути, к бережному участию в ее горе, к почти родственному чувству.
Немалую роль в романе играют животные — бессловесные герои рядом с многословными людьми. Тревожная собака и нелепая курица одновременно смешат своими повадками и оттеняют странные поступки людей, которые те совершают в минуты эмоциональных срывов. Рядом с курицей, у которой сломана нога, можно чувствовать себя могущественным (и бессильным, когда курице приходит конец). А нервно скалящаяся собака — это часто похоже на поведение травмированных людей, когда они огрызаются на других от боли и страха, что те сделают еще больнее. В то же время существование животных с их собственными бедами словно подтверждает: горе человек испытывает внутри себя, а жизнь вокруг продолжается, обтекая его, как холодный камень.
Писатель голосами главных героев рассказывает о разных уровнях и видах горя, приводя в пример истории людей прошлого и настоящего, родственников главных героев. И у Паулы, и у старика подлинное, внутреннее, а не демонстративное горе, они не спешат ни с кем делиться им, потому что не верят, что подобное чувство вообще кто-то может разделить. Показателен момент, когда горе буквально выливается наружу со слезами и криком, и девушка для самой себя обретает новый незавидный статус, который она не хотела признавать, — сестры без брата. На примере Гельмута показано, что полностью избавиться от переживаний невозможно, хоть сколько проживи. Но с годами они обретают иной оттенок, можно даже сказать — переходят в материальную плоскость, в действие.
Мы не видим, только догадываемся, как горюют родители Паулы, потерявшие ребенка. К этому горю (самому сильному, по мнению современных психологов — ведь в нашем мире потеря ребенка кажется самой противоестественной) — присоединяется и тревога за старшую дочь, которая никак не может выбраться из депрессии, связанной с потерей младшего брата.
Везти куда-то прах, чтобы его развеять — частая тема западного киноискусства, например, об этом комедия «Впритык» Т. Филлипса, роуд-муви «Элизабеттаун» К. Кроу, приключенческая драма «Конец пути» Э. Адальстейнса или фильм «Путь» Э. Эстевеса, в финалах которых героям удается и ритуально попрощаться с умершими, и обрести себя. Эти истории если не оказывают терапевтический эффект, , то хотя бы описывают модели поведения людей, потерявших близких. «Марианская впадина» дополняет этот ряд и ничего удивительного, если и ее экранизируют.
Роман можно с успехом поставить и на полку с young adult, и в кабинет психолога, и в библиотечку какого-нибудь кризисного центра — везде он будет к месту. И каждый раз наверняка, повторяя известные истины, поможет читателю осознать, что с ним происходит, увидеть источники возрождения там, где видится лишь провал.
![]() |
Этот исторический роман о судьбе женщин в древних Помпеях написала Элоди Харпер. Богатый журналистский опыт и давний интерес к Античности помогли ей с точностью воссоздать жизнь обречённого города за пять лет до извержения Везувия. |
Элоди Харпер – обладательница степени по английской литературе Оксфордского университета, где она также изучала латинскую поэзию. Ранее Харпер опубликовала два криминальных романа, а ещё победила в конкурсе коротких рассказов Bazaar of Bad Dreams, который судил Стивен Кинг.
Какой получилась новая книга? В то время как личная история Амары является вымыслом, мир, в котором она существует, пропитан историческими подробностями. Здесь кубикулы – крохотные и холодные комнатки в борделе, пиры на роскошных виллах, холодный расчёт сутенёра… Харпер опиралась на латинскую литературу, артефакты и прогулки по руинам Помпей, чтобы реалистично описать всё – от предыстории персонажей до мельчайших декораций. Даже имена трёх героинь Элоди увидела написанными на стене настоящего лупанария.
«Я пыталась поразмышлять над тем, что мы знаем о римском обществе (это в основном исходит из точки зрения писателей-мужчин из элиты), и подумать, как те же ситуации могли выглядеть для женщин или людей более низкого социального уровня», – сказала писательница в одном из интервью.
Кажется, ей удалось. Харпер переосмысливает жизнь женщин, на которых долгое время не обращали внимания, а её роман предлагает свежий и неожиданный взгляд на античную историю. Это важное высказывание о том, как изменить обстоятельства, простить себя и обрести внутреннюю свободу.
![]() |
Это давно не секрет: современная японская литература развивается благодаря женщинам. Именно в их прозе обнаруживается необычайная смелость интонаций, готовность разговаривать о том, о чем, казалось бы, разговаривать не принято, — именно их проза открыта эксперименту, жанровому сдвигу, камерной революции стиля. |
Удивляет другое. Из романа в роман, из повести в повесть Огава разрабатывает неизменную цепь лейтмотивов, образов, сюжетов, — методология эта похожа на свидание с одним-единственным человеком, что норовит примерить на себя тысячу диковинных судеб. Не изменяя себе, Огава всегда беспримерно проста, нарочито безыскусна, — то, что Шаламов называл «новой прозой», вполне умещает пунктир ее интонации.
«В новой прозе — кроме Хиросимы, после самообслуживания в Освенциме и Серпантинной на Колыме, после войн и революций все дидактическое отвергается. Искусство лишено права на проповедь. Никто не может, не имеет права учить», — эти слова Шаламова точно определяют одну из граней метода Огавы. Сознательная нейтральность порождает мистицизм: смыслы, запечатываемые в синтаксис, невольно всплывают «между строк», за гранью считываемого текста.
Тасуя фабулы, Огава каждый раз фантазирует о памяти. Та накатывает и отбывает приливной волной, овеществляет любое досужее размышление. Будь то откровенно спорный, выдержанный в духе пинку-эйга «Отель „Ирис“» или же кафкианский, с уклоном в притчу, «Полиция памяти», — везде Огава набрасывается на кладовую человеческого сознания с поистине самурайской неутомимостью.
Вселенная Огавы полнится двойниками, туманом, водой, представляя собой едва ли не апейрон — первовещество, суть, исток. Редкое по нынешним меркам внимание к возрасту мира, деталям его расцвета и упадка, — это и есть метод Огавы. Ей важно разглядеть в человеке плотское, низменное, прикованное к земле, чтобы немедленно развенчать увиденное. Раз за разом в ее прозе мы встречаем молодость, зачарованную старостью, — или же наоборот. Почти везде найдется ментор — и ученик; мастер — и подмастерье; гуру — и жрец.
«Любимое уравнение профессора», пожалуй, главная удача Огавы. Кинематографически безупречная история (неудивительно, что она была экранизирована): старенький профессор математики нуждается в уходе, поскольку лишен возможности помнить события дольше восьмидесяти минут. Таковы последствия жуткой автокатастрофы. Память формируется только на это время, после чего откатывается к нулю. Целыми, нерушимыми остаются лишь воспоминания до автокатастрофы — то есть замшелый быт многолетней давности.
По этой причине профессор окружает себя бесчисленными записками-напоминаниями: о том, что за ним ухаживает сиделка, о том, что ему столько-то лет etc. Монолитная метафора: лишенный памяти, профессор предстает перед нами едва ли не счастливчиком. Сиюминутные горести остаются с ним ненадолго; да и вообще — есть ли смысл запоминать этот мир? Всю свою волю, все свое терпение профессор тратит на решение математических задач — за что и получает скромный гонорар; в остальном же он — tabula rasa, ненаписанная баллада.
Впрочем, смотрим мы на этого старика глазами обыкновенной японской женщины, выписанной до того универсально, что, кажется, таким портретом Огава с легкостью уделывает любых реалистов «натуральной школы». Да — рассказчица удивительно типична: работает сиделкой, воспитывает сына, переживает не лучшую из возможных судеб. Быт ее до того скуден, что умещается в сюжет на почтовой марке.
И говорить, в общем-то, не о чем.
Однако знакомство с профессором рождает интимное, отчаянное двоемирие: превращаясь в страсть, exercices de style, разум сиделки захватывает математика. Здесь, конечно, автобиографическая убедительность — Огава в действительности серьезно занимается числами, имеет ряд научных публикаций. Математика в романе — не декоративный элемент, а вполне самостоятельный персонаж. Наблюдать за ним порой увлекательней, чем за остальными.
Другой навязчивый элемент романа — волейбол, разыгрывающийся симфонически полновесно. Профессор увлекался им в молодости, коллекционировал карточки и, наверное, стал бы игроком, если бы не влюбился в математику. Монтажный перенос — и уже сын рассказчицы, маленький поначалу мальчишка, отражает увлечения профессора.
Старое обретается в новом, новое — в старом.
Рассказчица и ее сын берут на себя большую ответственность: играть с профессором в его личное настоящее, которое, разумеется, целиком погребено в жизни до автокатастрофы. Сближаясь, все трое обретают мифическую семью, в которой так искренне нуждались. Пустота исчезает — и на смену ей приходит вечность, разговор о вневременном.
Для Огавы нет закрытых тем, закрытых чувств — она пишет о наблюдаемом мире чересчур открыто. Такова, пожалуй, храбрость античных мореплавателей. Бытовой эскиз о математике, любви и памяти, как бы заточенный на деталях, понятных одним японцам, оказывается хрестоматийной вселенной, способной вместить в себя все, — невероятное по своей эклектике впечатление.
И стоит ли напоминать, что Огава создает его как бы отсутствующим, призрачным языком? Конкретика ее слов отрезвляет. Уродливое и прекрасное сплетено до того малозаметно, что нельзя разыскать плана-схемы. «Любимое уравнение профессора» — живой, до одури увлекательный experience, который понравится даже тем, что далеки и от математики, и от безыскусных реалистических повествований.
А всё потому, что Ёко Огава смогла отыскать универсальный ключ — отпирающий любое сердце, любое воспоминание.
...Через пару дней наступила годовщина смерти мамы, и мы с Кореньком поехали навестить ее могилку на кладбище. Но в кустах за оградой обнаружили мертвого олененка. Он лежал на боку и уже совсем разложился, только на спине еще оставалась полоска пятнистой шкуры, а раскинутые в стороны ноги будто говорили: бедняга до последнего вздоха отчаянно боролся за то, чтобы встать. Его внутренности вытекли, глаза превратились в черные дыры, а из приоткрытой пасти выглядывали детские, едва прорезавшиеся зубы.
Обнаружил его Коренёк. Вскрикнул да так и застыл с поднятым пальцем, не в состоянии ни окликнуть меня, ни просто отвести взгляд.
Скорее всего, совсем еще неловкий детеныш на всем скаку слетел с горы и сломал себе шею о могильный камень у подножия. Приглядевшись, мы увидели на шершавой плите полоски засохшей крови.
— И что же мы будем делать? — спросил наконец Коренёк.
— Да ничего, — ответила я. — Оставим все как есть.
В тот день мы молились за олененка даже дольше, чем за упокой маминой души. Мы пожелали ему подружиться с мамой и присоединиться к ее путешествию на небесах.