Журнальный зал


Новости библиотеки

Решаем вместе
Сложности с получением «Пушкинской карты» или приобретением билетов? Знаете, как улучшить работу учреждений культуры? Напишите — решим!




 [3 сентября 1941, Уфа — 24 августа 1990, Нью-Йорк]

3 сентября 1941 года в Уфе родился Сергей Довлатов – известный прозаик, журналист, яркий представитель третьей волны русской эмиграции, один из наиболее читаемых современных русских писателей во всем мире. С 1944 жил в Ленинграде. Был отчислен со второго курса Ленинградского университета. Оказавшись в армии, Сергей Довлатов служил охранником в лагерях Коми АССР. После возвращения из армии работал корреспондентом в многотиражной газете Ленинградского кораблестроительного института «За кадры верфям», затем выехал в Эстонию, где сотрудничал в газетах «Советская Эстония», «Вечерний Таллинн». Писал рецензии для журналов «Нева» и «Звезда». Произведения Довлатова-прозаика не издавались в СССР. В 1978 Довлатов эмигрировал в Вену, затем переехал в США. Стал одним из создателей русскоязычной газеты «Новый американец», тираж которой достигал 11 тысяч экземпляров, с 1980 по 1982 был ее главным редактором. В Америке проза Довлатова получила широкое признание, публиковалась в известнейших американских газетах и журналах. Он стал вторым после В.Набокова русским писателем, печатавшимся в журнале «Нью-Йоркер». Через пять дней после смерти Довлатова в России была сдана в набор его книга Заповедник, ставшая первым значительным произведения писателя, изданным на родине.

Основные произведения Довлатова: Зона (1964–1982), Невидимая книга (1978), Соло на ундервуде: Записные книжки (1980), Компромисс (1981), Заповедник (1983), Наши (1983), Марш одиноких (1985), Ремесло (1985), Чемодан (1986), Иностранка (1986), Не только Бродский (1988).
Основа произведений Довлатова

В основе всех произведений Довлатова – факты и события из биографии писателя. Зона – записки лагерного надзирателя, которым Довлатов служил в армии. Компромисс – история эстонского периода жизни Довлатова, его впечатления от работы журналистом. Заповедник – претворенный в горькое и ироничное повествование опыт работы экскурсоводом в Пушкинских Горах. Наши – семейный эпос Довлатовых. Чемодан – книга о вывезенном за границу житейском скарбе, воспоминания о ленинградской юности. Ремесло – заметки «литературного неудачника». Однако книги Довлатова не документальны, созданный в них жанр писатель называл «псевдодокументалистикой». Цель Довлатова не документальность, а «ощущение реальности», узнаваемости описанных ситуаций в творчески созданном выразительном «документе». В своих новеллах Довлатов точно передает стиль жизни и мироощущение поколения 60-х годов, атмосферу богемных собраний на ленинградских и московских кухнях, абсурд советской действительности, мытарства русских эмигрантов в Америке.

Свою позицию в литературе Довлатов определял как позицию рассказчика, избегая называть себя писателем: «Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик – о том, как должны жить люди. Писатель – о том, ради чего живут люди». Становясь рассказчиком, Довлатов порывает с обиходной традицией, уклоняется от решения нравственно-этических задач, обязательных для русского литератора. В одном из своих интервью он говорит: «Подобно философии, русская литература брала на себя интеллектуальную трактовку окружающего мира… И, подобно религии, она брала на себя духовное, нравственное воспитание народа. Мне же всегда в литературе импонировало то, что является непосредственно литературой, т.е. некоторое количество текста, который повергает нас либо в печаль, либо вызывает ощущение радости». Попытка навязать слову идейную функцию, по Довлатову, оборачивается тем, что «слова громоздятся неосязаемые, как тень от пустой бутылки». Для автора драгоценен сам процесс рассказывания – удовольствие от «некоторого количества текста». Отсюда декларируемое Довлатовым предпочтение литературы американской литературе русской, Фолкнера и Хемингуэя – Достоевскому и Толстому. Опираясь на традицию американской литературы, Довлатов объединял свои новеллы в циклы, в которых каждая отдельно взятая история, включаясь в целое, оставалась самостоятельной. Циклы могли дополняться, видоизменяться, расширяться, приобретать новые оттенки.
Нравственный смысл произведений Довлатова

Нравственный смысл своих произведений Довлатов видел в восстановлении нормы. «Я пытаюсь вызвать у читателя ощущение нормы. Одним из серьезных ощущений, связанных с нашим временем, стало ощущение надвигающегося абсурда, когда безумие становится более или менее нормальным явлением», – говорил Довлатов в интервью американскому исследователю русской литературы Джону Глэду. «Я шел и думал – мир охвачен безумием. Безумие становится нормой. Норма вызывает ощущение чуда», – писал он в Заповеднике. Изображая в своих произведениях случайное, произвольное и нелепое, Довлатов касался абсурдных ситуаций не из любви к абсурду. При всей нелепости окружающей действительности герой Довлатова не утрачивает чувства нормального, естественного, гармоничного. Писатель проделывает путь от усложненных крайностей, противоречий к однозначной простоте. «Моя сознательная жизнь была дорогой к вершинам банальности, – пишет он в Зоне. – Ценой огромных жертв я понял то, что мне внушали с детства. Тысячу раз я слышал: главное в браке – общность духовных интересов. Тысячу раз отвечал: путь к добродетели лежит через уродство. Понадобилось двадцать лет, чтобы усвоить внушаемую мне банальность. Чтобы сделать шаг от парадокса к трюизму».

Стремлением «восстановить норму» порожден стиль и язык Довлатова.
Довлатов – писатель-минималист, мастер сверхкороткой формы: рассказа, бытовой зарисовки, анекдота, афоризма. Стилю Довлатова присущ лаконизм, внимание к художественной детали, живая разговорная интонация. Характеры героев, как правило, раскрываются в виртуозно построенных диалогах, которые в прозе Довлатова преобладают над драматическими коллизиями. Довлатов любил повторять: «Сложное в литературе доступнее простого». В Зоне, Заповеднике, Чемодане автор пытается вернуть слову утраченное им содержание. Ясность, простота довлатовского высказывания – плод громадного мастерства, тщательной словесной выделки. Кропотливая работа Довлатова над каждой, на первый взгляд банальной, фразой позволила эссеистам и критикам П.Вайлю и А.Генису назвать его «трубадуром отточенной банальности».

Позиция рассказчика вела Довлатова и к уходу от оценочности. Обладая беспощадным зрением, Довлатов избегал выносить приговор своим героям, давать этическую оценку человеческим поступкам и отношениям. В художественном мире Довлатова охранник и заключенный, злодей и праведник уравнены в правах. Зло в художественной системе писателя порождено общим трагическим течением жизни, ходом вещей: «Зло определяется конъюнктурой, спросом, функцией его носителя. Кроме того, фактором случайности. Неудачным стечением обстоятельств. И даже – плохим эстетическим вкусом» (Зона). Главная эмоция рассказчика – снисходительность: «По отношению к друзьям мною владели сарказм, любовь и жалость. Но в первую очередь – любовь», – пишет он в Ремесле.
Писательская манера Довлатова

В писательской манере Довлатова абсурдное и смешное, трагическое и комическое, ирония и юмор тесно переплетены. По словам литературоведа А.Арьева, художественная мысль Довлатова – «рассказать, как странно живут люди – то печально смеясь, то смешно печалясь».

В первой книге – сборнике рассказов Зона – Довлатов разворачивал впечатляющую картину мира, охваченного жестокостью, абсурдом и насилием. «Мир, в который я попал, был ужасен. В этом мире дрались заточенными рашпилями, ели собак, покрывали лица татуировкой и насиловали коз. В этом мире убивали за пачку чая». Зона – записки тюремного надзирателя Алиханова, но, говоря о лагере, Довлатов порывает с лагерной темой, изображая «не зону и зеков, а жизнь и людей». Зона писалась тогда (1964), когда только что были опубликованы Колымские рассказы Шаламова и Один день Ивана Денисовича Солженицына, однако Довлатов избежал соблазна эксплуатировать экзотический жизненный материал. Акцент у Довлатова сделан не на воспроизведении чудовищных подробностей армейского и зековского быта, а на выявлении обычных жизненных пропорций добра и зла, горя и радости. Зона – модель мира, государства, человеческих отношений. В замкнутом пространстве усть-вымского лагпункта сгущаются, концентрируются обычные для человека и жизни в целом парадоксы и противоречия. В художественном мире Довлатова надзиратель – такая же жертва обстоятельств, как и заключенный. В противовес идейным моделям «каторжник-страдалец, охранник-злодей», «полицейский-герой, преступник-исчадие ада» Довлатов вычерчивал единую, уравнивающую шкалу: «По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир. Мы говорили на одном приблатненном языке. Распевали одинаковые сентиментальные песни. Претерпевали одни и те же лишения… Мы были очень похожи и даже – взаимозаменяемы. Почти любой заключенный годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы».

В другой книге Довлатова – Заповедник – всевозрастающий абсурд подчеркнут символической многоплановостью названия. Пушкинский заповедник, в который главный герой Алиханов приезжает на заработки, – клетка для гения, эпицентр фальши, заповедник человеческих нравов, изолированная от остального мира «зона культурных людей», Мекка ссыльного поэта, ныне возведенного в кумиры и удостоившегося мемориала. Прототипом Алиханова в Заповеднике был избран Иосиф Бродский, пытавшийся получить в Михайловском место библиотекаря. В то же время, Алиханов – это и бывший надзиратель из Зоны, и сам Довлатов, переживающий мучительный кризис, и – в более широком смысле – всякий опальный талант. Своеобразное развитие получала в Заповеднике пушкинская тема. Безрадостный июнь Алиханова уподоблен болдинской осени Пушкина: вокруг «минное поле жизни», впереди – ответственное решение, нелады с властями, опала, семейные горести. Уравнивая в правах Пушкина и Алиханова, Довлатов напоминал о человеческом смысле гениальной пушкинской поэзии, подчеркивал трагикомичность ситуации – хранители пушкинского культа глухи к явлению живого таланта. Герою Довлатова близко пушкинское «невмешательство в нравственность», стремление не преодолевать, а осваивать жизнь. Пушкин в восприятии Довлатова – «гениальный маленький человек», который «высоко парил, но стал жертвой обычного земного чувства, дав повод Булгарину заметить: «Великий был человек, а пропал, как заяц». Пафос пушкинского творчества Довлатов видит в сочувствии движению жизни в целом: «Не монархист, не заговорщик, не христианин – он был только поэтом, гением, сочувствовал движению жизни в целом. Его литература выше нравственности. Она побеждает нравственность и даже заменяет ее. Его литература сродни молитве, природе…».

В сборнике Компромисс, написанном об эстонском, журналистском периоде своей жизни, Довлатов – герой и автор – выбирает между лживым, но оптимистичным взглядом на мир и подлинной жизнью с ее абсурдом и ущербом. Приукрашенные журналистские материалы Довлатова не имеют ничего общего с действительностью, изображенной в комментариях к ним. Довлатов уводит читателя за кулисы, показывая, что скрывается за внешним благополучием газетных репортажей, обманчивым фасадом.
Довлатов летописец эмиграции

В Иностранке Довлатов начинает выступать как летописец эмиграции, изображая эмигрантское существование в ироническом ключе. 108 - я улица Квинса, изображенная в Иностранке, – галерея непроизвольных шаржей на русских эмигрантов.

Ленинградской молодости писателя посвящен сборник Чемодан – история человека, не состоявшегося ни в одной профессии. Каждый рассказ в сборнике Чемодан – о важном жизненном событии, непростых обстоятельствах. Но во всех этих серьезных, а подчас и драматичных, ситуациях автор «собирает чемодан», который становится олицетворением его эмигрантской, кочевой жизни. В Чемодане вновь проявляет себя довлатовский отказ от глобализма: человеку дорога лишь та житейская мелочь, которую он способен «носить с собой».
Завершение жизненного пути Довлатова

Умер Сергей Довлатов 24 августа 1990 в Нью-Йорке.

В творчестве Довлатова – редкое, не характерное для русской словесности соединение гротескового мироощущения с отказом от моральных инвектив, выводов.

В русской литературе ХХ века рассказы и повести писателя продолжают традицию изображения «маленького человека».

Сегодня проза Довлатова переведена на основные европейские и японский языки.
http://www.biografii.ru/biogr_dop/dovlatov_s_d/dovlatov_s_d_2.php

«Мы тридцать лет знакомы. Двадцать лет назад расстались»
 
 О первом ленинградском периоде

Толстый застенчивый мальчик... Бедность... Мать самокритично бросила театр и работает корректором... (...) Бесконечные переэкзаменовки... Несчастная любовь, окончившаяся женитьбой... Знакомство с молодыми ленинградскими поэтами — Рейном, Найманом, Бродским... («Ремесло»)

1960 год. Новый творческий подъем. Рассказы, пошлые до крайности. Тема — одиночество. Неизменный антураж — вечеринка. Вот примерный образчик фактуры:
«— А ты славный малый!
— Правда?
— Да, ты славный малый!
— Я разный.
— Нет, ты славный малый. Просто замечательный.
— Ты меня любишь?
— Нет... « («Ремесло»)

Шли мы откуда-то с Бродским. Был поздний вечер. Спустились в метро — закрыто. Чугунная решетка от земли до потолка. А за решеткой прогуливается милиционер. Иосиф подошел ближе. Затем довольно громко крикнул:
«Э?»
Милиционер насторожился, обернулся.
«Дивная картина, — сказал ему Бродский, — впервые наблюдаю мента за решеткой. («Ремесло»)

К этому времени моя академическая успеваемость заметно снизилась. Тася же и раньше была неуспевающей. В деканате заговорили про наш моральный облик.
Я заметил — когда человек влюблен и у него долги, то предметом разговора становится его моральный облик. («Филиал»)

ВОХРА

— Знакомьтесь, — гражданским тоном сказал подполковник, — это наши маяки. Сержант Тхапсаев, сержант Гафиатулин, сержант Чичиашвили, младший сержант Шахмаметьев, ефрейтор Лаури, рядовые Кемоклидзе и Овсепян...
«Перкеле, — задумался Густав, — одни жиды...» («Зона»)

— Наступит дембель, — мечтал Фидель, — приеду я в родное Запорожье. Зайду в нормальный человеческий сортир. Постелю у ног газету с кроссвордом. Открою полбанки. И закайфую, как эмирский бухар... («Зона»)

Купцов шагнул в сторону. Затем медленно встал на колени около пня. Положил левую руку на желтый, шершавый, мерцающий срез. Затем взмахнул топором и опустил его до последнего стука.
— Наконец, — сказал он, истекая кровью, — вот теперь — хорошо...
— Чего стоишь, гандон, — обратился ко мне подбежавший нарядчик, — ты в дамках — зови лепилу!..
(«Зона»)

Снова Ленинград

Женщина в трамвае — Найману:
— Ах, не прикасайтесь ко мне!
— Ничего страшного, я потом вымою руки... («Соло на ундервуде»)

Гранин сказал:
— Вы преувеличиваете. Литератор должен публиковаться. Разумеется, не в ущерб своему таланту. Есть такая щель между совестью и подлостью. В эту щель необходимо проникнуть.
Я набрался храбрости и сказал:
— Мне кажется, рядом с этой щелью волчий капкан установлен. («Ремесло»)

Джон и Гриша вели себя миролюбиво. Я был неотвратимым злом, той данью, которую гений вынужден платить современному обществу. С нами заключили договор. Я., взял экземпляр сценария, чтобы дома его переписать. На прощание грузины сказали:
— Мы по своим убеждениям джасис-сс-с...
— Кто? — не понял я.
— Джасис-сс-с...
Я растерялся: «Джазисты, что ли?.. «
— Кто? — еще раз спрашиваю.
— Джойсисты, последователи Джойса, — объяснил сообразительный Володин. («Ремесло»)

Эстония

В нашей конторе из тридцати двух сотрудников по штату двадцать восемь называли себя: «Золотое перо республики». Мы трое в порядке оригинальности назывались — серебряными. Дима Шер, написавший в одной корреспонденции: «Искусственная почка — будничное явление наших будней», слыл дубовым пером. («Компромисс»)

Кузин бегло закусил и начал:
— А как у нас все было — это чистый театр. Я на домехе работал, жил один. Ну, познакомился с бабой, тож одинокая. Чтобы уродливая, не скажу — задумчивая. Стала она заходить, типа выстирать, погладить... Сошлись мы в Пасху... Вру, на Покрова... А то после работы — вакуум. Сколько можно нажираться?.. Жили с год примерно... А что она забеременела, я не понимаю... Лежит, бывало, как треска. Я говорю: «Ты, часом, не уснула?» — «Нет, — говорит, — все слышу «. — «Не много же, — говорю, — в тебе тепла». А она: «Вроде бы свет на кухне горит...» — «С чего ты взяла?» — «А счетчик-то вон как работает...» — «Тебе бы, — говорю, — у него поучиться...» Так и жили год... («Компромисс»)

Ведь был же подобный случай. Я готовил развернутую информацию о выставке декоративных собак. Редактор, любитель животных, приехал на казенной машине — взглянуть. И тут началась гроза. Туронок расстроился и говорит:
— С вами невозможно дело иметь...
— То есть как это?
— Вечно какие-то непредвиденные обстоятельства...
(«Компромисс»)

Аксель Тамм передал мне один разговор.
Цензор говорила:
«Довлатов критикует армию».
«Где, покажите».
«Это, конечно, мелочи, детали, но все же... «
«Покажите хоть одну конкретную фразу».
«Да вот. «На ремне у дневального болтался штык».
«Ну и что? «
«Как-то неприятно — болтался штык... Как-то легкомысленно... «
Аксель Тамм не выдержал и крикнул цензору:
«Штык — не член! Он не может стоять! Он болтается... « («Соло на ундервуде»)

Снова Ленинград

Три года я не был в Ленинграде. И вот приехал. Встретился с друзьями. Узнал последние новости. Хейфец сидит, Виньковецкий уехал. Марамзин уезжает на днях. Поговорили на эту тему. Один мой приятель сказал: — Чем ты недоволен, если разобраться? Тебя не печатают? А Христа печатали?!.. Не печатают, зато ты жив... Они тебя не печатают! Подумаешь!.. Да ты бы их в автобус не пустил! («Ремесло»)

В детскую редакцию зашел поэт Семен Ботвинник. Рассказал, как он познакомился с нетребовательной дамой. Досадовал, что не воспользовался противозачаточным средством.
Оставил первомайские стихи. Финал их такой:
...Адмиралтейская игла
Сегодня, дети, без чехла!...
Как вы думаете, это — подсознание?
(«Соло на ундервуде»)

Мой приятель Валерий Грубин деньги на водку занимал своеобразно. Он говорил:
«Я уже должен вам тридцать рублей. Одолжите еще пятерку для ровного счета...»
(«Соло на ундервуде»)

Пушкинские горы

— Вы любите Пушкина?
Я испытал глухое раздражение.
— Люблю.
Так, думаю, и разлюбить недолго.
— А можно спросить — за что?
Я поймал на себе иронический взгляд. Очевидно, любовь к Пушкину была здесь самой ходовой валютой. А вдруг, мол, я — фальшивомонетчик...
— То есть как? — спрашиваю.
— За что вы любите Пушкина?
— Давайте, — не выдержал я, — прекратим этот идиотский экзамен. (...)
— Успокойтесь, — прошептала Марианна, — какой вы нервный... Я только спросила: «За что вы любите Пушкина?..»
— Любить публично — скотство! — заорал я. — Есть особый термин в сексопатологии...
Дрожащей рукой она протянула мне стакан воды. Я отодвинул его.
— Вы-то сами любили кого-нибудь? Когда-нибудь?!..
Не стоило этого говорить. Сейчас она зарыдает и крикнет:
«Мне тридцать четыре года, и я — одинокая девушка!..»
— Пушкин — наша гордость! — выговорила она. — Это не только великий поэт, но и великий гражданин...
По-видимому, это и был заведомо готовый ответ на ее дурацкий вопрос.
Только и всего, думаю?
(«Заповедник»)

— Прошлый год евреи жили. Худого не скажу, люди культурные... Ни тебе политуры, ни одеколона... А только — белое, красное и пиво... Лично я евреев уважаю.
— Они Христа распяли, — вмешался Толик.
— Так это когда было! — закричал Михал Иваныч. — Это еще до революции было...
(«Заповедник»)

Эмиграция

Пятый год я разгуливаю вверх ногами. С того дня, как мы перелетели через океан (...) Оказалось, быть русским журналистом в Америке — нелегкое дело. Зубным врачам из Гомеля приходится легче. («Ремесло»)

Старуха-эмигрантка в рыбном магазине:»Я догадывалась, что здесь говорят по-английски. Но кто же мог знать, что до такой степени?!.. « («Ремесло»)

Барри Тарасович продолжал:
— Не пишите, что Москва исступленно бряцает оружием. Что кремлевские геронтократы держат склеротический палец...
Я перебил его:
— На спусковом крючке войны?
— Откуда вы знаете?
— Я десять лет писал это в советских газетах.
— О кремлевских геронтократах?
— Нет, о ястребах из Пентагона. («Филиал»)

Панаев вытащил карманные часы размером с десертное блюдце. Их циферблат был украшен витиеватой неразборчивой монограммой. Я вгляделся и прочитал сделанную каллиграфическими буквами надпись: «Пора опохмелиться!!!» И три восклицательных знака.
Панаев объяснил:
— Это у меня еще с войны — подарок друга, гвардии рядового Мурашко. Уникальный был специалист по части выпивки. Поэт, художник...
— Рановато, — говорю. Панаев усмехнулся:
— Ну и молодежь пошла. Затем добавил:
— У меня есть граммов двести водки. Не здесь, а в Париже. За телевизор спрятана. Поверьте, я физически чувствую, как она там нагревается.
(«Филиал»)

— Знаете ли вы, что у меня есть редкостные фотографии Ахматовой?
— Какие фотографии? — спрашиваю.
— Я же сказал — фотографии Ахматовой.
— Какого года?
— Что — какого года?
— Какого года фотографии?
— Ну, семьдесят четвертого. А может, семьдесят шестого. Я не помню.
— Задолго до этого она умерла.
— Ну и что? — спросил Габович.
— Как — ну и что? Так что же запечатлено на этих фотографиях?
— Какая разница? — миролюбиво вставила жена.
— Там запечатлен я, — сказал Габович, — там запечатлен я на могиле Ахматовой.
(«На улице и дома»)
http://www.lenta.ru/columns/2010/08/24/dovlatov/