Журнальный зал


Новости библиотеки

Решаем вместе
Сложности с получением «Пушкинской карты» или приобретением билетов? Знаете, как улучшить работу учреждений культуры? Напишите — решим!




Советуем почитать

 В небольшой сборник путевых заметок Петра Алешковского (жанр на самом деле хитрейший, способный вместить в себя едва ли не всё, что угодно – и в случае сборничка Алешковского это совершенно подтверждается) вошли очерки о трёх поездках по России и об одной – за её пределы, в Армению.

Первая из дорог автора – стержневая, архетипическая для нашей вытянутой с запада на восток страны, настолько, что способна служить её собирающей формулой: Москва-Владивосток, по железной дороге. Шесть дней, семь ночей. В сущности, поездка по этой дороге уже сама по себе – суждение о стране в её целом; выработка своего отношения к ней, своего чувства её – упражнение в гражданстве. Нет, точнее: в принадлежности. (Вот и автор так думает: «…мы едины уже потому, что связаны ниткой железной дороги». Она – чувствилище единства.) Эту дорогу – хоть в один конец! — кажется, стоило бы вменить в обязанность каждому начинающему жителю России, включить её в состав даже не высшего, а общего образования. Что-то подсказывает мне, что проехавший её из конца в конец уже не останется прежним.

Подойти к такому архетипическому странствию можно ровно с такого же числа позиций, сколько случится на этой дороге путешественников. Алешковский разбил дорогу от Москвы до Владивостока на несколько глав-перегонов: «Москва – Нижний Новгород», «Нижний – Киров», «Киров – Балезино», «Балезино – Пермь-2», «Пермь-Екатеринбург», «Екатеринбург – Новосибирск» (сами названия этих городов, звучащие как стук колёс, как протяжные свистки в холодном воздухе, — зарубки русского опыта, горькие его сгустки) … и так — до владивостокского «Маяка на краю земли», на острове Русском, дальше которого – только океан. И представил дорогу отчасти в пейзажах, в основном же — в лицах и разговорах.

 Литературное наследие швейцарской (или, точнее, романдской) писательницы Катрин Колом сравнительно скромно. Она автор четырех романов (дебютный «Орел или решка» (1934) опубликован под псевдонимом, а основной корпус ее творчества составляет трилогия: «Замки детства» (1945), «Духи земли» (1953) и «Время ангелов» (1962). На русский язык до сих пор не переведено множество классических модернистских романов, и потому первое издание на русском языке книги Колом, расположившейся где-то между Марселем Прустом и «Новым романом», восполняет существенный пробел. Наверное, одна из причин позднего появления романа Колом на русском языке заключается в том, что ее книги, почитаемые Жаном Поланом и Филиппом Жакоте, сложно переводить, учитывая и сложный язык, и специфику контекста. Впрочем, Ирина Мельникова, защитившая диссертацию о творчестве писательницы, справилась замечательно.

«Замки детства» начинаются со смерти Женни, «вышивавшей циферку своих нежных лет». На второй странице следует рассказ о матери, ступавшей по цветам, которые упали с гроба уже другой юной покойницы. На каждой новой странице появляются всё новые и новые персонажи, населяющие родной для писательницы кантон Во. Колом ведет рассказ в стремительном стиле; повествовательный поток составлен из обрывков диалогов, мыслей, житейских деталей и описаний. Самые ранние события относятся к 1840-м годам, а самое позднее — русская революция, превратившая «золото в клочки бумаги». Соответственно, основное время действия — это конец одного века и наступление другого, но установить точную хронологию будет непросто. Этот бурный поток повествования мчит от одного героя к другому, преодолевая годы и образуя особые пространственно-временные связи. В этом смысле Колом близка к почитаемой ею Вирджинии Вулф (та умерла за четыре года до публикации «Замков»). Вот так выглядит типичное предложение в этом романе:

 «Вечером за ужином Элиза, гостья Марианны, в первый раз увидела Адольфа, приглашенного, хотя и неохотно, хозяйкой, Мадам, шуршащей шелками и носившей большую волосяную брошь, на днях умер отец семейства, икра еще осталась; Адольф вошел, Элиза выпрямила необычно покатую спину и, только увидев его, сразу разглядела. Она потребовала свою часть наследства, брат отдал ей векселя и наличные; урожайный был год, богатый сбор винограда, георгины-далии на шляпах, каждую осень приносил под прессом сто тысяч литров; в это время весь мир в трудах, перекатываются бочки, озеро курится, косые молнии приходят с запада и востока, и брусья в фундаментах домов сотрясаются, и семь дней вращаются, как колеса».

 «Приятного чтения. Смерти нет» — с этих убийственных слов начинается новый роман Анны Старобинец. Возникает естественная защитная реакция — начинаешь выискивать ошибку. Не туда поглядел?

Неверно прочитал? Нет, все именно так, и если первые несколько раз ты вздрагиваешь, натолкнувшись на «смерти нет» в самом, казалось бы, неподходящем контексте, то потом привыкаешь; в дальнейшем фраза эта, многажды повторенная, не вызывает удивления. Старобинец описывает будущее победившего тоталитаризма, а тоталитаризм вообще склонен к разрушению смысловых конструкций.

Очень простая завязка — мир пережил катастрофу, в которой погибло несметное количество людей. История литературы знает не один, не два и не десять примеров использования этого сюжетообразующего приема, но это, похоже, как про любовь — сколько ни рассказывай, все недостаточно. К тому же не столь интересен апокалипсис как таковой, сколько «новый дивный мир», после него возникающий — и здесь пространство для авторской фантазии практически безгранично. В России, как бы ни было неловко об этом говорить, у писателей есть еще одна причина для выбора подобной темы: been there, done that или, говоря другими словами, «плавали, знаем».

Обычный прием фантастов (и не только): описывать выдуманную реальность словами персонажа, для которого все, что творится вокруг, совершенно обычно. Творится чаще всего какая-нибудь жуть, и такой метод «прямого погружения» решает сразу две задачи: читателю становится не по себе, и он желает узнать, что происходит. Старобинец начинает со сцены гинекологического осмотра, из которой сразу ясно, что происходит недолжное: женщина боится, что ее будущий ребенок («Родной», как его принято называть) окажется из «Черного списка». Врач успокаивает ее, вызывая «Службу Порядка». Та, в свою очередь, женщину допрашивает, и из допроса мы узнаем, что в новом мире, действительно, смерти нет: здесь у каждого есть собственный «инкод», и после «паузы» (то есть прекращения физического существования) он передается кому-то еще.

 Роман «Черная обезьяна» — первый художественный текст Захара Прилепина за три года. Кажется, будто Прилепина очень много: за это время он несколько раз переиздал предыдущие романы, выпустил два сборника эссе, книгу разговоров с писателями, биографию Леонида Леонова и две антологии чужих текстов («Война» и «Революция»), не говоря о непрерывной публицистической работе. Но все равно кажется, что в довольно стремительной эволюции писателя после выхода «Греха» (сборник рассказов «Ботинки, полные горячей водкой» выглядит по отношению к предыдущей книжке уже довольно инерционным) воцарилась своего рода громогласная пауза. Новый роман ее будто бы разрешает.

Не имеющий имени главный герой очень устал от жизни, но в общих чертах приемлет ее, хотя и без удовольствия. Любит своих детей, не любит жену и начальника, хорошо относится к любовнице. Он — известный писатель, но вынужден работать в бульварной газете. Эта работа выводит героя на кровавую историю, случившуюся в городе Велимире: пятеро детей моложе десяти лет жестоко вырезали жителей целого подъезда. В закрытой лаборатории (герой попадает туда благодаря старым связям) ему даже показывают их — малышей, не знающих страха, жалости и прочих человеческих чувств, представителей то ли новой высшей расы, то ли ада. Весь роман журналист пытается выяснить, что такое эти дети, откуда они и зачем нужны влиятельному чиновнику, по заказу которого их изучают (чиновника зовут Велимир Шаров — то ли просто рифмуясь с городом, то ли с неясными целями намекая на Хлебникова, то ли ненавязчиво шифруя его амбиции по управлению вселенной). Параллельно герой пытается разобраться с личной жизнью. Получается не лучше, чем с кровавыми мальчиками.

 Отзывы на предыдущую книгу Дениса Осокина — «Барышни тополя» (М.: НЛО, серия Soft wave, 2003) — закрепили за ним устойчивое амплуа «писателя-фольклориста». Этнологические штудии, недописанная диссертация о народных названиях ядовитых трав, съемки документальных фильмов о традиционной культуре народов Поволжья — все эти биографические подробности как нельзя лучше подошли для определения того особого способа письма, которому неотступно следует автор «Барышень» и «Овсянок».

Разноразмерные (по преимуществу короткие) тексты, вошедшие в новый сборник, тоже явным образом подражают быличкам, закличкам, заплачкам, заговорам, побасенкам, песенкам и прочим щебечущим, воркующим, токующим жанрам. Конечно же, бессмысленно рассуждать о том, чего больше в получившейся смеси — поэзии или прозы; Дениса Осокина интересует в первую очередь речь долитературная, еще не знающая, не осознающая подобных различений.

Кажется, все рецензенты сходятся во мнении, что природа такого интереса совершенно специфическая: в ней нет ничего театрализованного, акцентированного, игрового, никаких следов постмодернистской отстраненности. Осокин безусловно создает свою мифологию и даже периодически совершает свою мистерию — но без куртуазной претенциозности Павича времен «Хазарского словаря» или псевдоскоморошьих ужимок Липскерова времен «Родичей».

Тексты Осокина скорее говорят с читателем голосом солистки ансамбля «Бурановские бабушки», пересказывающей в одном из роликов содержание культовой песни Цоя: «Две тысячи лет война идет. Там кровь, значит, красная кровь. И кто — живет своей жизнью, а кто — раньше времени умирает. Это ведь всё из жизни взято. Всё из жизни взято». Этническая атрибутика в рецензируемой книге не декоративный элемент; и повествователь здесь, предпочитая сообщать о себе во множественном числе («мы видели», «мы решили», «мы вернулись в город, где жили прежде»), прочно встроен, включен в общий поток этой текущей из глубокой древности жизни.